Том 7. Кой про что. Письма с дороги - Страница 180


К оглавлению

180

Человек «в этаком виде» был то, что называется «верзило»; на обертках лубочных изданий Никольского рынка в таком именно виде изображают обыкновенно фигуры «витязей»: шлем, под шлемом таинственные глаза и храбро расправленные усы; нос не всегда виден на этих рисунках, но всегда удачно изображенное истуканство общей фигуры не утруждает внимание зрителя мелочами, и, не замечая носа, вы все-таки видите, судя по усам и истуканству, что это, должно быть, непременно «витязь». С первого же взгляда на человека «в этаком виде» бросалось в глаза именно его истуканство, топорно приделанные под бесформенным носом топорные усы, таинственные бледносерые глаза на широком, ничего не выражающем лице и весьма пространный рот; этот большой, весьма подвижной во время разговора рот, составляя существеннейшую черту всего истуканского облика человека «в этаком виде», делал понятным всю топорность, тяжеловесность и огромность его фигуры и был как бы указателем того, что в фигуре этой прежде всего надобно видеть «пасть», а уж все остальное само собой приходилось к ней. Не было на этом истукане шлема и воинских доспехов; на голове надета была плоская широкополая соломенная шляпа, а на теле — почти воздушная парусинная пара, уже приведенная в нищенское состояние и так же подходившая к этому исполинскому телу, как к волку вместо волчьей шкуры подходила бы нежная шерсть кролика. Во всяком случае это истуканное существо выделялось из общего уровня физических размеров, доступных современному обывателю, и, продолжая напоминать мне что-то уже знакомое, настоятельно требовало ближайшего с ним знакомства.

— Теперь я на что похож? У меня вон всего-навсего и имущества-то осталось: пара галош да зонтик, а я надеюсь на бога! Пойдет струя — и опять пошел в ход!.. Теперь на мне шапка, видишь, какая? А случись струя — хвать, и цилиндр на темя вскочил, а пожалуй, и шапокляк подмышкой зашевелился!.. Моя, брат, жизнь — тайна! Ежели мою жизнь описать, так это будет полный роман… Я уж пробовал писать, только все недосужно.

Истукан, сидевший за чайным столом с компанией попутчиков и собеседников, пивших чай и закусывавших хлебом и арбузами, проворно опустил руку в боковой карман, вытащил оттуда пачку каких-то бумаг и стал в них рыться.

— Всё адреса. Вот письмо князя Махоркина: «Любезный Мартын Петрович! не откажите мне в вашем благосклонном содействии…» Всего бывало! Это вот от пароходного общества «Север» телеграмма: «Прошу покорнейше отправить двести пятьдесят тысяч…» Всего было! Всего не пересмотришь! Это вот купчиха: «Милый мой и неоцененный!..»

При этих словах вся компания осклабилась и весело захохотала:

— Хе, хе, хе! Ишь какие там у него!

— У меня, братцы, всего много! Я вот ищу начало романа… Моя биография… А, вот!

Он вынул какой-то лоскут, расправил его рукой, кашлянул и, спотыкаясь на каждом слове, прочитал:

«…Полулежа в третьем классе на моем плече и предавшись утомительному сну…

„Милая жена моя, — говорил я сам себе, — какова судьба наша!.. Сейчас ты выгнана из дому, захвативши прямо из печки мокрое белье в узле, но давно ли я был с тобою грациозен и в коляске парой вороных, по направлению к гостинице „Балканы“ в Серпухове, с полутора тысячам рублям в боковом портмоне, и мы устремлялись из храма…“»

— Так ты женат, стало быть? — спросили истукана.

— Женат, как же! Моя жена теперь в Москве остается. Жену я свою, можно сказать, вполне обеспечил. Она у меня обеспечена! А сам я, пока что, позволяю себе поискать чего поприятней… И вот как думаю: непременно попаду опять на струю! Это, что я читал, это только прискорбный эпизод. Но оно у меня всегда так… Кажется, вот пропасть, глядь — внезапно оказываешься в полном великолепии!

— Да ты из каких будешь-то? — довольно серьезно спросил истукана один из собеседников; все собеседники были хоть и маленькие, а деловые люди.

— Я-то? Я, братец мой, неизвестного происхождения. Маменька моя была просвирня… И про отца говорят, что будто убили на войне… Но я, по соображениям и постепенному наблюдению, вижу, что так как имение было князей Нагайских и как князь Нагайский захаживал в просвирню и гладил меня по голове, то в виду этого нельзя отрицать кровосмешения высшей степени крови. И я чувствую это и полагаю, что кровь сказывается и действует. От этого самого мне во всяком случае выходит предпочтение! И мне счастье идет с детских времен… Откуда, спрашивается, я имею дар слова? А ведь у меня с детства блестящий слог! Однова я свою мать собственную два месяца, с дозволения сказать, так искусно надувал, что даже она понять не могла, пришла в удивление…

— Эко у тебя ум-то какой! Мать родную надул. Должно быть, что уж умен ты…

— Я тебе говорю к примеру. Маменька мне простила, удивилась… Чего худого? Дело детское, а ты поди попробуй: соври каждый день на новый манер, так и узнаешь, велико ли в тебе дарование… Нет, не соврешь! День соврешь, и два, и три… А ты два месяца ври, так на это надобно особенную кровь!

— Чего же ты врал-то?

— А в училище не ходил. Книги завяжу в узел, все как должно для школы приготовлю, а сам марш в поле, а ворочусь — расскажу, как что было и чему учили… Попробуй!

— Искусно!

— Так искусно, что когда мать-то дозналась да выдрала меня, так все-таки не могла налюбоваться на меня. Сама же мне и гостинцев накупила… «Недаром в тебе грациозная кровь!» И так всегда в моей жизни. Накажут — и сейчас же погладят и превознесут. Когда мать-то дозналась, что я ее обманываю, отдала меня дьякону — «теперь, говорит, будешь на моих глазах!» Попросила дьякона как можно строже смотреть. И точно: за волосы он меня первым делом отодрал крепко, а потом говорит: «На-ко, подержи ребенка, понянчай, мне некогда». А потом: «На-ко, покорми кашей ребенка!» И вышло так, что нет мне ученья никакого, никто не беспокоит, а сижу я с ребенком и всегда съем у него кашу… Целый горшок съешь и уйдешь. «Учились?» — «Учились, как же!» Ну, маменьке и спокойно, да и мне приятно — каша молочная… Подумаешь, как будто бы надо мной есть перст указующий. Как же: раз только попробовала меня маменька отдать в трактир «мальчиком». Больно мне не хотелось туда идти; плакал, — ну все-таки маменька отвела. Встречаю доброго человека, старого полового; полюбил меня, делает разные указания и говорит: «Когда будешь подавать чай в праздник и народу будет много, так ты, говорит, не все деньги хозяину за буфет отдавай, а понемногу бросай себе за голенище…» Сейчас я понял — и в тот же день набил голенища так, что ноги не двигаются; в одном сапоге на три с четвертью набросал, а в другом — на четыре с лишком. Завязал я эти деньги в платок да ночью, богу помолясь, и упер к маменьке…

180