Том 7. Кой про что. Письма с дороги - Страница 137


К оглавлению

137

Очевидно, что музыка, пение, театр, даже просто гулянье с иллюминацией или представление человека, который совершенно свободно мотает головой во все стороны, суть единственные источники какого бы то ни было удовольствия, отдохновения для скучающей всех сортов интеллигентной публики, выбирающей из разных сортов удовольствий то, которое соответствует ее вкусу, развитию, карману. Наиболее щепетильный сорт интеллигенции постоянно стремится завести какой-нибудь «кружок», где бы наслаждение музыкой, пением, драматическим искусством было чище, изолированнее от смешанной толпы. Все хотят устроить, среди безобразия имусора современной действительности, что-нибудь уютное, укромное, какой-нибудь уголок, куда бы не доносилось уличное хрюканье, но что-то все как будто не выходит. Не знаю, осуществились ли надежды воронежцев, что военный клуб «сохранит» вполне семейный характер даже и во внешней обстановке, не загромождая зала рядами стульев, а оставляя все по-семейному — залы, гостиные и т. д. «Нужно отдать справедливость (читаем мы в № 19 газеты „Дон“) военной корпорации: она умеет не скучать в своем кружке, умеет внести в свои удовольствия и мысль и душу, и в лице своих участников имеет возможность блеснуть знанием и талантом». Не знаю, осуществились ли надежды воронежцев, ожидавших от этих вечеров «много оригинальной прелести, оживленное времяпрепровождение и разумное эстетическое наслаждение…» Конечно, было бы хорошо, если бы клуб удержался на высоте уюта и изящества. Но ведь опыты в этом роде уже были. Нечто подобное предпринимал уже «клуб благородного собрания, гостеприимно открывший свои двери два года тому назад для такого рода вечеров, но из этого ничего не вышло: после двух-трех малолюдных семейных вечеров нового типа их сменили обыкновенные специальные вечера…» Опыты такого рода были везде, и везде, начавшись за здравие, постепенно достигли необходимости пропеть своей затее «за упокой». Сначала по-семейному, Шопен, Лист, декламация и т. д., а потом, глядишь, где-то и пробка хлопнула, забулькало что-то, а там и винтик завинтили, и понесло по семейному помещению запахом пива, водки и цыгар. Пробовали, а все что-то не выходит, чтобы уж совершенно изящное было и «освежало душу и сердце».

3

И я думаю, что долго, долго еще не выйдет ничего «в самом деле успокоительного и освежающего». Нет! ни очаровательному смычку г-жи Терезины Туа, ни восхитительному голосу г-жи Фострем не стереть и не изгладить с души истинно интеллигентного и совестливого русского человека того пятна и язвы, которую он не может не чувствовать ежеминутно, зная, что он виноват перед «человеком». По тем или другим причинам совесть его должна бездействовать, и забота о справедливых человеческих отношениях — забота в особенности обязательная для него, как для интеллигентного человека, — не реализуется им ни в какой существенной форме. Она молчит, камнем лежит у него на душе, а жизнь человеческая, оставленная на произвол случая, зарастает бурьяном, гниет и душит запахами разложения.

На минуту, в буквальном смысле, смычок Терезины Туа может еще в виноватом интеллигентном человеке заглушить ощущение неопрятного душевного состояния и оживить неопрятно живущую совесть («в ореоле восторга»), но раз кончился концерт и виноватый интеллигент вышел на улицу, так его и обдало настоящим смрадом замусоренной действительности. В № 85 той же самой газеты «Дон» напечатана заметка репортера, озаглавленная «От угла до угла». Прочитайте и скажите, что это такое?

«Как-то на днях, — пишет он, — я ночью возвращался по Дворянской. Слышу впереди меня крики, ругань. Дохожу до конторы и вижу компанию, человек в пятнадцать, не то мастеровых, не то из ночных рабочих. Идут они под конвоем полицейских. Я прошел дальше; ко мне подходит, вероятно один из отставших, измазанный, растрепанный субъект. Плачет навзрыд.

— Что с тобой? — спрашиваю.

— Побили, вот как, смерть моя! И папеньку взяли в участок.

— А ты чего же отстал?

— Отстал! — передразнил он меня. — Не взяли, вот и отстал. Говорил: папенька, возьми! А он мне говорит: „проваливай ты к чорту“, а он мне отец!

— Где же вас схватили?

— У Петровского плаца. Нас же побили и нас же — в участок. Нет, почему меня не взяли? Па-а-а-пенька! — завопил он во всю глотку и, шатаясь, побрел дальше.

Не доходя до угла Вяхиревской гостиницы — это было тоже не так давно, — я возвращался с купанья; вижу, из-за угла выходит приземистый, оборванный, босой, с едва прикрытою грудью человек. Он слегка пошатывается, но молчит. Всклокоченные волосы, ужасная наружность такого человека говорят и об его промысле и об его жизни, и, встретившись с ним, не обойдешь, а от изумления остолбенеешь.

Немного дальше, у решетки парка, лежит какая-то масса и орет во всю глотку:

— На земле мой дух унылый!

— Друг мой, вставай! — говорит сосед из его же друзей. — Ведь плохо нам будет: препроводят куда следует.

— На земле мой дух унылый!

— Дьявол ты этакой! Тебе говорят, вставай!

— На земле мой дух…

Я пошел дальше.

Встречаю высокую, плечистую женщину, прикрытую только до колен, с голыми руками и шеей, скрытой под какою-то тряпкой. Голова не то завязана, не то покрыта; одни глаза виднеются, и что за глаза! Не дай господи!

Иду еще дальше.

— Прохожий, а прохожий! Ты думаешь, я пьян? Нет, врешь, пьян тот, кто лежит на земле, а сам кричит „упаду!“ Вот это пьян! — внушительно говорит тоже внушительной наружности фигура, в одной рубахе, с бутылкой в руке, которою (бутылкой) она махала с намерением, как ничего не содержащую, разбить о садовую решетку.

137